Красная строка № 9 (315) от 13 марта 2015 года
«Вечный жид»
(К 160-летию первого издания романа И. С. Тургенева «Рудин»)
(Окончание. Начало в № 8 (314)).
Погружённый «в германский романтический и философский мир», он не способен к практическому деланию и лишь теоретизирует на почве отвлечённостей немецкой идеалистической философии. Само «красноречие его не русское». В то же время для «будущности своего народа» нужны общие начала с ним, общий корень — согласно православной литургии: не только «едиными усты», но и «единым сердцем».
Но мысль Рудина не осердечена. Тогда как именно сердце — тот центр в христианской антропологии цельности, куда, согласно учению православной аскетики о «самособирании», должны быть собраны и мысли, и чувства, и волевые устремления до времени «рассыпанного» человека». Сердце является проводником к Богу, средоточием даров Святого Духа. Ещё в первые века христианства святой Макарий Египетский призывал «собрать в любви ко Господу рассеянное по всей земле сердце». Исаак Сирин учил: «Сердце обнимает в себе и держит в своей власти внутренние чувства. Оно есть корень, а если корень свят, то и ветви святы».
«Умника»-Рудина, «как китайского болванчика, постоянно перевешивала голова. Но с одной головой, как бы сильна она ни была, человеку трудно узнать даже то, что в нём самом происходит», — замечает Тургенев.
Герой тщетно надеется только на человеческий разум, утверждая с бескрылых гуманистических позиций «веру в самих себя, в свои силы» и забывая, что есть «превосходящая разумение любовь Христова» (Ефес. 3: 19); «мир Божий, который превыше всякого ума» (Филипп. 4: 7). «Никто не обольщай самого себя: если кто из вас думает быть мудрым, — наставляет Апостол Павел, — <…> Ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом, как написано: “уловляет мудрых в лукавстве их”. И ещё: “Господь знает умствования мудрецов, что они суетны”» (1-е Коринф. 3: 18 — 20).
В суетно-позёрской «проповеди» Рудина нет апостольского духа самоотверженного служения истине. Призыв принести свою личность «в жертву общему благу» на деле остаётся пустословием самолюбивого фразёра, сосредоточенного только на своём «я». Ему не дано понять, что «стыдно тешиться шумом собственных речей, стыдно рисоваться». Пустая фраза без Бога заполняется в итоге противоположно направленной тёмной силой. Она словно персонифицируется в инфернальное существо, преследует героя, точно злой гений, и становится источником гибели. В финале Рудин осознаёт: «Фраза, точно, меня сгубила, она заела меня, я до конца не мог от неё отделаться».
В безблагодатной фразе нет духовного горения. Хотя внешне Рудин может «разгораться», внутренне он остаётся «холоден, как лёд». Мотив огня, сопутствующий герою, парадоксально антиномичен.
Сама фамилия «Рудин», содержащая образный намёк на огонь, этимологически многозначна и противоречива. Будучи производной от слова «руда» в значении «горная порода, содержащая металл», она указывает на силу и твёрдость. В то же время в русских говорах слово «руда» обладает большой смысловой объёмностью. Наиболее распространенное значение — «кровь».
В евангельском свете кровь указывает на неизмеримую духовную высоту самопожертвования Христа на Голгофе во искупление человечества: «Сие есть Кровь Моя Нового Завета, за многих изливаемая во оставление грехов» (Мф. 26: 28); «Кровь Иисуса Христа <…> очищает нас от всякого греха» (1-е Ин. 1: 7).
Жертвенная кровь Рудина на брошенной баррикаде: «Пуля прошла ему сквозь самое сердце», — оказалась бессмысленным и бесполезным жертвоприношением. В тургеневском романе мотив крови реализуется также в трагических стихотворных образах призрака «с кровью на груди», «кровавых жизни незабудок», которые косвенно соотносятся с образом главного героя.
Встречаются также диалектные значения лексемы «руда» уже в отрицательной коннотации: «болотная ржавчина», «сажа», «замаранное пятно, грязь, чернота, особенно на теле, одежде, белье». Сниженный мотив пятна, загрязнённости также обнаруживается в композиции образа Рудина: «Сколько раз вылетал соколом — и возвращался ползком, как улитка, у которой раздавили раковину!.. Где ни бывал я, по каким дорогам ни ходил!.. А дороги бывают грязные». В метафорах и антитезах последнего монолога героя (высокий полёт горделивой птицей — ползание по земле раздавленной улиткой) — история «агасферовских» скитаний Рудина — в итоге никчёмных, пустых, постыдных.
В «Словаре живого великорусского языка» В. И. Даля «рудо’й» (южн. зап.) — рыжий и рыже-бурый, тёмно- и жарко-красный. Данные значения встраиваются в ассоциативный лексико-семантический ряд: «кровавый», «горячий», «жаркий», «огненный», «пламенеющий», «знойный» и т. д. Эти цвето- и светообразы также играют важную роль в формировании мотива Агасфера и в поэтике романа в целом.
Первоначальной заявкой рудинской темы звучат некоторые «неспокойные» ноты в умиротворяющем пейзаже экспозиции: тихим летним утром вдруг пробегают волны «красноватой ряби» по «высокой зыбкой ржи». Метафорическим предварением главного героя, проспекцией его отношений с Натальей служит также «диспут» Липиной и Лежнева об огне: «— <…> Вам всё огня нужно; а огонь никуда не годится. Вспыхнет, надымит и погаснет.
— И согреет <…>
— Да… и обожжёт».
С образом огня соотносятся имплицитные мотивы свечи, лампады, костра, жа’ра, золы, пепла и некоторые другие.
В первый вечер у Ласунской проявляется тема огненной рудинской стихии: герой «разгорелся», говорил «горячо». Возникает ассоциативная связь с пылающим костром, вокруг которого собираются люди: «Все столпились в кружок около него». Рудин всех всколыхнул, оживил, как будто влил свежей крови. Более всех на «огонь» Рудина отзывается Наталья. Её «честная, страстная и горячая натура» внутренне созвучна этому «пламени». Сама она начинает «пылать» и «светиться»: «Наталья вся вспыхнула»; «лицо покрылось алой краской, и взор её <…> заблистал».
Ещё до драматического объяснения у Авдюхина пруда, когда героиня проявила решительность своей серьёзной натуры, именно её слово готово зажечь угасшего оратора, который «так безнадёжно махнул рукою и так печально поник головою». Настроения печали и безнадежности соприродны Агасферу, обречённому на безысходную вечную кару.
Рудин — в агасферовском ключе — вовсе не костёр, а скорее призрачный блуждающий огонёк. Если продолжить этот образно-семантический ряд, рудинский свет сопоставим со слабым свечением светлячка. Неслучайно в романе упоминается о другом насекомом — божьей коровке, которая с усилием взобралась «на конец былинки и сидит, сидит на ней, всё как будто крылья расправляет и полететь собирается — и вдруг свалится и опять полезет».
Сходный рисунок поведения — в предсмертных мгновениях Рудина на баррикаде: он лез, «карабкаясь кверху и помахивая и знаменем, и саблей». Тело бесславно погибло, но душа вознеслась в небо, как в фольклорных заклинаниях о «божьей коровке», ко Христу — истинному пастырю «божьих коровок» — душ человеческих.
Подлинный духовный огонь представлен в романе в ретроспективном плане. Вдохновитель студенческой молодёжи Покорский вселял в окружающих «огонь и силу», в отличие от Рудина, которого «никто не любил <…> Его иго носили». Покорский «Пылал полуночной лампадой Перед святынею добра…». «Лампада» Рудина, по его собственному признанию в эпилоге романа, разбита.
Тургенев прибегает к христианской образности и церковной стилистике, от лица Лежнева повествуя о кружке Покорского: «С каким-то священным ужасом благоговения <…> чувствовали себя <…> призванными к чему-то великому»; «я совсем переродился: смирился, расспрашивал, учился, радовался, благоговел — одним словом, точно в храм какой вступил». В этом «храме» раздумья о судьбах мира, «о будущности человечества» были нераздельно слиты с мыслями «о Боге, о правде».
Справедливое общество, счастливая будущность невозможны без Христа, без исполнения новозаветных заповедей. Безбожный прогресс, лукаво надуманные человеческие законы и юридические установления ведут лишь к внешним усовершенствованиям материальной стороны мира и одновременно — к духовному оскудению и нравственному одичанию. Вот почему все преобразования, за которые брался «прогрессист» Рудин, потерпели крах. «Святыня добра» и деятельной любви к людям была ему неведома. Его запал бесплодно угас: «Уже всё кончено, и масла в лампаде нет, и сама лампада разбита, и вот-вот сейчас докурится фитиль…».
В тургеневском романе актуализирована внутренняя параллель с Агасфером, понесшим справедливую кару за то, что не знал сострадания, любви к Богу и человеку. Вечный жид нарушил главные заповеди, о которых Христос возвестил искушавшему Его законнику-фарисею: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостью твоею. Сия есть первая и наибольшая заповедь. Вторая же подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя. На сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки» (Мф. 22: 37 — 40); «иной большей сих заповеди нет» (Мк. 12: 31).
Агасферовский грех Рудина в том, что, нарушая эти главные заповеди, из которых вырастают все другие христианские заветы, он отрекается таким образом от Христа, невольно принимает сторону противника Бога — сатаны, становясь его слепым орудием. Многие действия Рудина, помимо его собственной воли, уподобляются дьявольским козням. Так, холодным разъедающим рационализмом он разрушает юношескую любовь Лежнева, разъединяет влюблённых («диаболос» в переводе — «разделитель»); распоряжается чужими тайнами, «как своим добром»; чудовищно обходится с матерью; бессердечен в отношениях с Натальей, сам не зная, зачем и куда он её увлёк. Подобно врагу рода человеческого — охотнику за людскими душами, Рудин поневоле выступает как ловец «молодой, честной души». Смутный намёк на бесовские проявления его натуры — в пигасовском уподоблении Рудина хвостатому существу: «Все судят о ваших достоинствах по хвосту». Наконец, Волынцев невольно заявляет об инфернальности сил, управляющих Рудиным: «С какого дьявола вам вздумалось ко мне с этим известием пожаловать?».
Прежде всего к самому Рудину относятся слова, сказанные им о Лежневе: «мало истины, мало любви». Подобно тому, как Агасфер оттолкнул Христа, не дав Господу даже временного пристанища, Рудин отталкивает искреннее чувство Натальи, не впуская любовь в свою душу. Он убеждён, что для любви нет места в современном мире: «Кто любит в наше время? кто дерзает любить?».
Неприкаянность становится наказанием и за отвергнутую любовь девушки, и за неумение и нежелание любить ближнего. Чтобы быть способным любить, требуется «надломить упорный эгоизм своей личности». Однако этот красноречивый призыв Рудина в его собственной жизни не выходит за пределы фразёрства. Беда тургеневского героя в том, что «охотно и часто» говоря о любви, он «не довольно уяснил самому себе трагическое значение любви». По его же словам, надо было «поглубже зачерпнуть».
Глубочайший смысл жизни, все таинственные глубины бытия представлены в Новом Завете. В евангельском смысле человек, закрытый для любви, не впускает в душу самого Христа. Неспособность к любви равносильна отторжению от Бога. Священное Писание преисполнено темой любви; более того — свидетельствует о любви как сущности Бога: «Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нём» (1-е Ин. 4: 16). К милосердной — Божеской — любви настойчиво призывали человечество Апостолы: «Возлюбленные! Будем любить друг друга, потому что любовь от Бога, и всякий любящий рождён от Бога и знает Бога» (1-е Ин. 4: 8). Соответственно: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь» (1-е Ин. 4: 8).
В самоотверженной любви к ближнему — прообраз всеобъемлющей жертвенной любви Христа. Отделяя праведников от грешников, Христос говорит «тем, которые по левую сторону: “Идите от меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его: Ибо Я алкал, и вы не дали Мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; был наг, и не одели Меня; болен и в темнице, и не посетили Меня”. Тогда и они скажут Ему в ответ: “Господи! Когда мы видели Тебя алчущим или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице, и не послужили Тебе?”. Тогда скажет им в ответ: “Истинно говорю вам, так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне”. И пойдут сии в муку вечную, а праведники в жизнь вечную» (Мф. 25: 41–46).
Неприкаянные странствования Рудина вызваны не столько внешними причинами, сколько его внутренним состоянием: безлюбовным отношением к жизни, за которое неизбежно наступает расплата. Неспособный к любви Рудин несёт агасферовское наказание: «Маялся я много, скитался не одним телом — душой скитался». В эпилоге появляется мотив скитальческой судьбы как устрашающей кары, возмездия, таинственного проклятия Вечному жиду: «Едва успею я войти в определённое положение, остановиться на известной точке, судьба так и сопрёт меня с неё долой… Я стал бояться её — моей судьбы… Отчего всё это?».
В финале романа даётся ответ на роковой вопрос, наступает запоздалое прозрение. Герой тоскует по не реализованному им идеалу деятельной любви: «Слепую бабку и всё её семейство своими трудами прокормить <…> Вот тебе и дело». На возражение Лежнева: «Но доброе слово — тоже дело» — Рудин «тихо покачал головой». Его слово не стало делом. Он не исполнил завета о слове-служении: «Говорит ли кто, говори, как слова Божии; служит ли кто, служи по силе, какую даёт Бог» (1-е Петра. 4: 11). Блистая «музыкой красноречия», Рудин самолюбиво забывал о Божественной сущности Слова: «и Слово было у Бога, и Слово было Бог» (Ин. 1: 1); «слово Твое есть истина» (Ин. 17: 17). Творящее, творческое слово, равнозначное делу, должно приближать к Богу, а не отдалять от Него. Облекаясь в роль оратора, Рудин пренебрёг новозаветной заповедью: «Более же всего облекитесь в любовь» (Колос. 3: 14).
В противовес лесковскому «Очарованному страннику», нашедшему своё призвание в праведном служении Богу и своему народу, Рудин — странник разочарованный. Скиталец без Бога не «очарованный странник», а Вечный жид. Его неприкаянный дух «летает» в пустоте, точно пугающее привидение, «летучий голландец»: «Очутился опять лёгок и гол в пустом пространстве. Лети, мол, куда хочешь…».
Смутно намеченный при первом появлении Рудина образ пустыни в конце романа усиливается, вырастает в метафору опустевшей, выжженной дотла жизни героя. Его кибитка еле тащится «в самый зной», «измученные лошадёнки кое-как доплелись», и сам Рудин подобен заезженной понурой кляче — опустошённый, без сил, без чувств, без интереса к жизни: «Он сидел, понурив голову и нахлобучив козырёк фуражки на глаза. Неровные толчки кибитки бросали его с стороны на сторону. Он казался совершенно бесчувственным, словно дремал». «Когда же это мы до станции доедем?», — вопрошает Рудин возницу. По всей видимости, до своей станции, до своего земного приюта Агасфер не доберётся никогда.
Эпилог содержит намёк на то, что Рудин — явно в оппозиции к политической власти, не своей волей едет (скрытое указание и на автобиографический момент: Тургенев создавал свой роман, будучи высланным из столицы на жительство в его имение Спасское-Лутовиново Мценского уезда Орловской губернии): «Меня отправляют к себе в деревню на жительство». Но он и не под властью Христа, тогда как всякая власть, подменяющая евангельские Божеские заповеди лукавыми человеческими законами, есть зло.
Амбивалентность огненной энергии обнаруживает себя в смене колористической гаммы: «безбожный» огонь саморазрушителен, превращается в золу и пепел. Зной скитальческой жизни испепелил яркие краски: читатель видит Рудина в «старом запылённом плаще», герой «пожелтел в последние два года; серебряные нити заблистали кой-где в кудрях, и глаза, всё ёще прекрасные, как будто потускнели <…> Платье на нём было изношенное и старое». В сцене прощальной встречи с Лежневым Рудин «почти совсем седой и сгорбленный».
В финале романа отчётливо звучит покаянный мотив страдания и смирения: «Было что-то <…> грустно-покорное в его нагнутой фигуре». Герой всё более и более сгибается под тяжестью своей судьбы: «нагнутый», потом «сгорбленный» и, наконец, склонённый пулей в последнем земном поклоне: «повалился лицом вниз, точно в ноги кому-то поклонился».
Апофеозом «огненной» темы становится «знойный полдень» на баррикаде в Париже, где происходит своего рода «самосожжение» Рудина. Он окружён настойчивым мельканием красного цвета: красный шарф, красное знамя — точно языками пламени. В Рудине не было внутреннего горения души и духа, и потому он испепелён огнём внешним. Эта жертва осталась напрасной и бесславной. Сбылось пророчество в рудинском прощальном письме Наталье: «Я кончу тем, что пожертвую собой за какой-нибудь вздор, в который даже верить не буду». По слову евангелиста, только любовь «есть больше всех всесожжений и жертв» (Мк. 12: 33).
Типологическая близость персонажей-«скитальцев» в финале тургеневского романа оборачивается их расхождением. Вечный жид осуждён на неприкаянное бессмертие как наказание и проклятие. «Духовный скиталец» Рудин в смерти обрёл своё последнее прибежище. Смирённый в смертном искупительном поклоне, герой невольно и неосознанно поклонился Богу. Рудин очищен от греха — по апостольскому слову: «А теперь во Христе Иисусе вы, бывшие некогда далеко, стали близки Кровию Христовою» (Ефес. 2: 13).
Актуализация параллели образа Рудина с Агасфером предоставляет возможность установления диалогической соотнесённости романа с христианским евангельским контекстом. Евангельский текст является скрытым импульсом, уводящим в метафизические глубины тургеневского произведения; придаёт ему религиозно-философскую универсальность, позволяющую не только выявить проблемы современности, но и обратиться к вечным вопросам бытия. Исследование символико-философской «запредельности» романа помогает точнее определить религиозно-нравственную позицию писателя. В эпилоге звучит глубоко прочувствованное лирическое слово Тургенева, которое открыто облекается в форму горячей молитвы к живому милосердному Богу: «И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам!».
Первый тургеневский роман явился в какой-то мере самопредсказанием. Писатель словно предчувствовал собственную скитальческую судьбу «на краю чужого гнезда», кончину на чужбине во Франции, вдали от Родины, от своего родового имения — «дворянского гнезда». Незадолго до смерти он передал прощальный поклон родным местам через своего друга и земляка, поэта Якова Петровича Полонского, будучи не в силах сам поклониться своим любимым «дому, саду <…> дубу, родине», которую ему уже не суждено было увидеть.
Алла НОВИКОВА-СТРОГАНОВА, доктор филологических наук, профессор.