Красная строка № 5 (441) от 16 февраля 2018 года

Просветление духа

Самобытнейший русский писатель прожил жизнь, полную, по его словам, «всяческих терзательств»: тревог, борьбы, изнурительного труда, духовных исканий и обретений. В 1889 году в ответ на упрёк, что он «сделал недостаточно», Лесков писал: «Не видно ведь, сколько талантов я получил от моего Господина и на сколько сработал? Это только Он разберёт. Может быть, я что-нибудь и зарыл, “закопал серебро Господина моего”, но я шёл дорогою очень трудною, — всё сам брал без всякой помощи и учителя и вдобавок ещё при целой массе сбивателей, толкавших меня и кричавших: “Ты не так… ты не туда… Это не тут… Истина с нами, — мы знаем истину”. А во всём этом надо было разбираться и пробираться к свету сквозь терние и колючий волчец, не жалея ни своих рук, ни лица, ни одежды». Религиозный философ Владимир Соловьёв, хорошо знавший писателя, справедливо отмечал, что читатели Лескова «все сойдутся, конечно, в признании за ним яркого и в высшей степени своеобразного таланта, которого он не зарывал в землю, а также — живого стремления к правде».

Путь писателя позволяет взглянуть на него не только как на творца произведений, но и в какой-то мере как на «творца» своей собственной личности, которую он «выстраивал» с упованием на Всевышнего Творца. В этом смысле в одном из писем Лесков называет себя «добропостроенным»: «Довольно и того, что я остался для знающих меня “добропостроенным и честным человеком”». На укоризны в его «ошибках», высказанные «коварным благоприятелем» и издателем-предпринимателем А. С. Сувориным, писатель «непостыдной совести» с достоинством отвечал: «Я всё работал и ни у кого ничего не сволок и не зажилил. <…> Я предпочёл <…> остаться честным человеком, и меня никто не может уличить в бесчестном поступке. Слава Божию милосердию, сохранившему меня от диавола».

В конце жизни Лесков выстрадал своё понимание истины — в «раскрытии сердца», в «просветлении духа», «отверзании разумения». «Чей я? — размышлял он незадолго до смерти. — Хорошо прочитанное Евангелие мне это уяснило, и я тотчас же вернулся к свободным чувствам и влечениям моего детства… Я блуждал и воротился, и стал сам собою — тем, что я есмь». Писатель постиг, что значат слова: «Ты во мне, и я в Тебе, и Он в нас. Во всей жизни только и ценны эти несколько мгновений духовного роста — когда сознание просветлялось и дух рос».

Готовясь пройти в «выходные двери» последнего странствия, он паковал свой духовный багаж, в котором «не значили ничего ни имения, ни слава, ни родство, ни страх». Писатель познал, что «в делах и вещах нет величия» и что «единственное величие — в бескорыстной любви». В то же время Лесков был убеждён: «Пустого и незначительного в жизни нет ничего, если человек не полагает свою жизнь в суете, а живёт в труде и помнит о близкой необходимости снять с себя надетую на него на земле “кожаную ризу” и идти неведомо куда, чтобы нести наново службу свою Хозяину вертограда».

«Пустого и незначительного» для писателя не было и в отношениях с людьми: всё было ценно, требовало внимания, снисхождения, участия. Восстанавливая на склоне лет давно угасшую переписку с сестрой Натальей Семёновной, ставшей в монашестве «сестрой Геннадией», Лесков писал: «В общении людей вижу большую для них пользу, а в отчуждательстве и прекращении отношений — явный и очевидный вред». Ранее не любивший поздравлений с «нарастанием лет», 3 февраля 1895 г. он растроганно благодарит сестру за поздравление с именинами и днём рождения — всего за две недели до своей кончины: «Ведь чуть было не растерялись совсем! Ну и хорошо! Значит, и в новом существовании друзьями встретимся. Хорошо!».

Подкрепляя своё суждение словом Евангелия, Лесков развеивал сомнения сестры в том, принять ли ей предложение поработать в школе без какой бы то ни было оплаты: «Ты думаешь, что заведовать школою без вознаграждения — нехорошо, а это-то и хорошо. За учёбу вообще грешно брать плату. Сказано: “пусть свет ваш светит людям”; и ещё: “вы даром получили — даром и отдавайте” <…> Потрудись, поучи ребяток: они детки Божии, и Богу угодно, чтобы “все приходили в лучший разум и в познание истины”».

Именно об этом заботился сам писатель, неся «светоч разумения» большой семье своих читателей и членам своей собственной семьи. Не случайно академик Д. С. Лихачёв назвал Лескова «семейным писателем», произведения которого надо читать всей семьёй, поскольку они имеют «огромное значение для нравственного формирования человека».

До последних дней Лесков сохранял жизнелюбие, особенно ценил, как последние лучи заката, дружескую беседу, общение с близкими, малейшее радостное проявление жизни вокруг себя. Сын его — Андрей Николаевич — вспоминает, как привёл своего собственного сына — поздравить деда: «4 февраля, в день “списателя канонов” Николы Студийского, в шестьдесят четвёртую годовщину рождения Николая Лескова, поздним утром на мягкой оттоманке у него сидел пришедший поздравить деда 2-х с половиной — летний его внук. Лесков был неузнаваем. Забывая все свои недуги, он ползал по ковру, умилённо поднимая и подавая младшему из Лесковых вещицы, которые последний святотатственно брал со святая святых — с писательского письменного стола! Случайные гости, не веря своим глазам, дивились благорастворенности, светившейся в обычно гневливых глазах хозяина. Сколько бы раз внук ни бросал только что поданную ему дедом безделушку, тот торопился сам разыскать её на полу и снова вручить баловнику. Попытки невестки, опасавшейся утомить больного свёкра, увести сына вызывали горячий протест и трогательные просьбы старика побыть у него подольше».

Лесков до последнего вздоха горел полнотой жизни не только в кругу домашнем, но и в общественном, литературном. «Когда, бывало ни зайдёшь к нему в его маленькую уютную квартирку на Фурштадской, — вспоминал критик М. О. Меньшиков, — всегда застанешь его чем-нибудь взволнованным, расстроенным или восхищённым: каждая низость в общественной жизни делала его больным на несколько дней <…> зато и каждый признак свежей, чистой жизни в литературе, политике, обществе приводил его в умиление: он радовался, как ребёнок, и “носился”, как говорится, с хорошею новостью, спеша всем её сообщить и расславить. К молодым писателям, обнаруживающим дарование, он питал просто отеческую нежность: он первый писал им письма, приглашал их к себе и часто захваливал до преувеличения <…> В Лескове, который по возрасту и заслугам мог бы считать себя “литературным генералом”, не было и тени этого противного генеральства: он был необыкновенно для всех доступен и со всеми одинаково прост и любезен <…> За что негодовал он на писателей, и старых и малых, это за недостаток мужества, за стремление к наживе, за подделывание себя ко вкусам рынка, и в этом он был несговорчив, неумолим».

В то же время Лесков был скромен и не любил помпезного шума вокруг своего имени. В наступившем 1895 году исполнялось 35 лет его литературной работы. Ранее писатель отклонял перспективы празднования и двадцатилетнего, и тридцатилетнего юбилеев его служения литературе. В письме 1890 г. в редакцию газеты «Новое время» Лесков просил «оставить без исполнения» мысль об устройстве его «юбилейного праздника»: «С меня слишком довольно радости знать, что меня добром вспомянули те люди, с которыми я товарищески жил, и те читатели, у которых я встретил благорасположение и сочувствие. “Сие едино точию со смирением приемлю и ничесо же вопреки глаголю”. А затем я почитаю мой юбилей совершившимся и чрезвычайно удобно и приятно для меня отпразднованным». 3 января 1895 года писатель посылает письмо редактору «Исторического вестника» С. Н. Шубинскому: «Уважаемый Сергей Николаевич! Очень может быть, что к Вам обратятся с какими-нибудь предложениями по поводу исполнения 35 лет моих занятий литературою. Сделайте милость, имейте в виду, что я не только не ищу этого (о чём, кажется, стыдно и говорить), но я не хочу никого собою беспокоить, и не пойду ни в какой трактир, и у себя не могу делать трактира. А поэтому эта праздная затея никакого осуществления не получит, и ею не стоит беспокоить никого, а также и меня. Преданный Вам Н. Лесков».

Когда дни Лескова были уже сочтены — 12 февраля 1895 года — в Прощеное воскресенье — к его дому пришёл, не решаясь переступить порог, «злейший его враг и ревностный гонитель, государственный контролёр в министерском ранге» Тертий («Терций») Иванович Филиппов, упорно и много вредивший писателю. Сцену их встречи в знаменательный день, когда православным положено «каяться друг перед другом во взаимно содеянных грехах и гнусностях», Лесков взволнованно передавал сыну Андрею:

«— Вы меня примете, Николай Семёнович? — спросил Филиппов.

— Я принимаю всех, имеющих нужду говорить со мною.

— Перечитал я Вас всего начисто, передумал многое и пришёл просить, если в силах, простить меня за всё сделанное Вам зло.

И с этим, можешь себе представить, опускается передо мною на колени и снова говорит:

— Просить так просить: простите!

Как тут было не растеряться? А он стоит, вот где ты, на ковре, на коленях. Не поднимать же мне его по-царски. Опустился и я, чтобы сравнять положение. Так и стоим друг перед другом, два старика. А потом вдруг обнялись и расплакались… Может, это и смешно вышло, да ведь смешное часто и трогательно бывает <…> всё-таки лучше помириться, чем продолжать злобиться <…> Врагов у меня всюду много, а вот только один понял меня и пришёл утешить. Много ли даже в литературе-то найдётся лиц, перечитывающих меня в настоящее время, чтобы судить более правильно обо мне и придти ко мне с миром? <…> Я очень взволнован его визитом и рад. По крайней мере кланяться будем на том свете».

В последние годы писатель страдал тяжёлым недугом серд­ца. Первый приступ болезни он испытал на лестнице суворинской типографии, где печаталось собрание его сочинений, в знаменательный день 16 августа 1889 года, когда Лесков узнал о цензурном аресте шестого тома его сочинений. С тех пор он не мог не думать о «великом шаге», постоянно ощущал «истому от дыхания недалеко ожидающей смерти», сжился с мыслью о ней. «Распряжки», как Лесков называл смерть, и «вывода из оглобель» он не страшился. Затронув вопрос о неизбежном, старался ободрить и близкого человека. «Может быть, так легко выпряжешься, что и не заметишь, куда оглобли свалятся», — писал он сестре Геннадии.

Склонность «заглядывать за край того видимого пространства, которое мы уже достаточно исходили своими ногами» Лесков всё чаще обнаруживал во многих беседах и письмах последних лет. Писатель имел «ясную веру в нескончаемость жизни». «Но, — писал Лесков, — как ни изучай теорию, а на практике-то всё-таки это случится впервые и доведётся исполнить “кое-как”, так как будет это “дело внове”».

Болезнь Лескова как будто отпустила, и 13 февраля 1895 года, в «чистый понедельник», на первой неделе Великого поста, писатель посетил выставку картин художников-передвижников в залах Академии художеств. Здесь был помещён его портрет кисти В. А. Серова. Во время работы художника Лесков с радостью и шутливой гордостью делился впечатлениями: «Я возвышаюсь до чрезвычайности! Был у меня Третьяков и просил меня, чтобы я дал списать с себя портрет, для чего из Москвы прибыл и художник Валентин Александрович Серов, сын знаменитого композитора Александра Николаевича Серова. Сделаны два сеанса, и портрет, кажется, будет превосходный».

Однако на выставке портрет смутил писателя, произвел на него тягостное впечатление: изображение было помещено в тёмную раму, которая показалась Лескову почти траурной. Чтобы развеять мрачные мысли и предчувствия, он морозным днём отправился на прогулку в Таврический сад — в любимую свою «Тавриду». С удовольствием вдыхал полной грудью свежий воздух — и простудил легкие. «Непростительная неосторожность», — сказал впоследствии доктор.

21 февраля (5 марта) 1895 г. в 1 час 20 минут сын Андрей нашёл Лескова бездыханным. Писатель скончался во сне, «отрешился от тела скоро и просто».

В православном чине отпевания есть слова о безобразии смерти: «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду во гробе лежащую по образу Божию созданную нашу красоту безобразною, бесславною, не имущею вида». Лицо же Лескова, по воспоминаниям современников, приняло самое лучшее выражение, какое у него было при жизни: выражение вдумчивого покоя и примирения. Исполнилось моление о «мирной и непостыдной кончине живота нашего».

В «Посмертной просьбе» Лесков просил похоронить его «самым скромным и дешёвым порядком», «по самому низшему, последнему разряду»; не устраивать церемоний и не произносить никаких речей; не ставить на могиле «никакого иного памятника, кроме обыкновенного, простого деревянного креста. Если крест этот обветшает и найдётся человек, который захочет заменить его новым, пусть он это сделает и примет мою признательность за память. Если же такого доброхота не будет, значит, и прошло время помнить о моей могиле».

Ранее — в своем «критическом этюде» «Карикатурный идеал» — Лесков замечал, что как-то «не по-русски» придавливать могилу «каменным памятником»: «Скромному и истинно святому чувству нашего народа глубоко противно кичливое стремление к надмогильной монументальности с дутыми эпитафиями, всегда более или менее неудачными и неприятными для христианского чувства. Если такая претенциозность иногда и встречается у простолюдинов, то это встречается как чужеземный нанос — как порча, пробирающаяся в наш народ с Запада, — преимущественно от немцев, которые любят “возводить” монументы и высекать на них широковещательные надписи о деяниях и заслугах покойника. Наш же русский памятник, если то кому угодно знать — это дубовый крест с голубцом — и более ничего. Крест ставится на могиле в знак того, что здесь погребен христианин; а о делах его и значении не считают нужным писать и возвещать, потому что все наши дела — тлен и суета. <…> Русских простолюдинов камнями не прессуют, а “означают”, — заметьте, не украшают, а только “означают” крестом. А где от этого отступают, там, значит, отступают уже от своего доброго родительского обычая, о котором весьма позволительно пожалеть. Скромный обычай этот так хорош, что духовенству стоит порадеть о его сохранении в простом, добром народе, где он ещё держится; а не то, чтобы самим научать простолюдинов заводить на “Божией ниве” чужеземную, суетную монументальность над прахом».

В заключительном пункте своего завещания Лесков писал: «Прошу затем прощения у всех, кого я оскорбил, огорчил или кому был неприятен, и сам от всей души прощаю всем всё, что ими сделано мне неприятного, по недостатку любви или по убеждению, что оказанием вреда мне была приносима служба Богу, в Коего и я верю и Которому я старался служить в духе и истине, поборая в себе страх перед людьми и укрепляя себя любовью по слову Господа моего Иисуса Христа».

На письменном столе Николая Семёновича остался Новый Завет, раскрытый на словах послания Апостола Павла: «Знаем, что когда земной наш дом, эта хижина, разрушится, мы имеем от Бога жилище на небесах, дом нерукотворный, вечный…».

Алла Новикова-Строганова,
доктор филологических наук,
член Союза писателей России.